четверг, 29 марта 2012 г.

Александр Гольдштейн (1957 - 2006)




«...кажется, его могут оценить только профессионалы. Живя сейчас здесь, в Тель-Авиве, вспоминаю наши немногие встречи, разговоры, часто прохожу по Бен-Иегуда, мимо его дома… Саша сложный. Он сложен не только стилистически, но и философски. Он предлагает свои огромные знания, не думая о читателе, без оглядки на него. Знания искусств, наук, словесности, конечно. Я понимаю ценность его текстов, но не понимаю, как это сделано». Саша Соколов об Александре Гольдштейне

  «Мне представляется, что «читабельность» литературного текста так же не имеет касательства к его достоинствам и провалам, как практическая пригодность научной теории — к истинности этой последней. Мореходы отменно прокладывали маршруты по картам, начертанным в память о Птолемее, и разрыв с александрийским трактованием космоса был вызван не нуждами средств сообщения, но потребностью в новой гармонии сфер.
  Ошибочно, далее, полагать, будто литература — если это действительно литература — пишется для читателя. Читатель отнюдь не ниспослан ей в качестве цели и вожделенного, у фиванских врат, собеседника, ему разве что дозволяется поживиться плодами ее; так плавающие-путешествующие применились в конце-то концов к абстрактной в своем солнечном эстетизме доктрине торуньского астронома».
Из письма Александра Гольдштейна критику Борису Кузьминскому



  «Григорий Сковорода любил кладбища. Не довольствуясь рассуждениями о погостах, в летние сутки шел вечером за город и добредал нечувствительно до могил. Там, в полночь, меж свежих захоронений и разрытых гробов, видимых на песчаном месте от ветра, порицал в уединенных своих разговорах людскую страшливость, возбуждаемую зрелищем усопших, а подчас только мыслью об них. Иногда, средь покойников находясь, пел что-нибудь приличное благодушеству, иной же раз, уйдя в ближайшую рощу, играл на флейтраверте, в коем занятии, как во многих прочих, им для себя избираемых, достиг мудрости и веселия, правдивости и смирения». «Спокойные поля»

  «Сказать, что он все время думал об этом в середине 90-х, когда мы плотно общались, я с уверенностью не могу. У меня такого ощущения нет. Мне кажется, он думал о том, о чем думал всегда: о возможностях, границах литературы, искусства. То есть литературы, как ближайшего к нему искусства, которое он исповедовал, практиковал. И здесь его занимало искусство, нарушающее грань между текстом как чем-то пассивным, предназначенным к восприятию исключительно читательскому, [и жизнью], искусство, нарушающее какие-то конвенции, выходящее в область прямого действия. Он был буквально зачарован несколькими историями недавнего прошлого, XX века, вычитывал их, изучал. Увлеченно рассказывал о венском акционизме 60-х – начала 70-х годов, когда люди буквально жертвовали жизнью ради претворения какого-нибудь артпроекта». Глеб Морев

Комментариев нет:

Отправить комментарий